
Так бы и лег рядом с девочкой да не вставал больше.
Вспомнил про хлеб, достал захватанный, помятый крохотный кусочек, взвесил на руке, выругался слабо:
- А чтоб тебя! Померла иль нет?
Откусил хлеб. Глядя на девочку, съел весь кусок, не чувствуя вкуса хлеба, не наслаждаясь, что ест. А когда съел, стало стыдно: вдруг да жива, вдруг да подаст голос...
Из-за стыда неожиданно озлобился:
- Да что я, зарок кому давал!.. Что мне, сдыхать вместе с ней!
Это ли озлобление - как-никак живое человеческое чувство,- страх ли перед смертью совсем расшевелили Трофима.
Забрал подкидыша, тащил на себе, умилялся, красовался перед собой, забрел черт те куда, болен, голоден, сдыхает - ради чего? Проснись, Трофим, да мотай быстрей. Один-то как-нибудь выпутаешься.
Трофим встал, запахнул плащ, натянул потуже шапку, скользнул взглядом по ватному одеяльцу, волоча ноги, направился к лесу.
Без ноши в руках было непривычно легко и неловко. Такое чувство, словно раздет, вот-вот прохватит морозом.
"Матери она не нужна, так кому нужна? Ну, спасу, а куда девать, кто обрадуется? Может, лишний груз себе на шею повесить, выкормить, вырастить, замуж отдать? И спасибо не услышишь... Много ли ты от своего сына родного спасибо слышал?.."
Но как ни разжигал себя Трофим, а вспыхнувшая злость остывала, по-прежнему оставалась только связывающая неловкость - не хватает чего-то, забыто. И стучится в голову страшная мысль: "А вдруг да жива! Живую бросил!"
На кустах, на ветках деревьев лежал неопрятный клочковатый снег. Несмотря на белизну, лес был сумрачен, небо густое с грозовой просинью. И на Трофима мало-помалу нашло безразличие ко всему. Выпутается ли он из этого проклятого леса, останется ли здесь - не все ли равно? О доме, как о рае небесном, мечтает, а что дома?... Будет все то же, что было на прошлой неделе, год назад, нового ждать нечего. Наверно, только станет вспоминать, как валялся у костра, как прижимал к себе завернутого в одеяльце младенца, как прислушивался - шевелится ли? Пожалуй, ничего другого в жизни не вспомнишь.
