
Впрочем, злобу тех, кого он наказывал, Трофим переносил легко: что с них взять, не миловаться же с ними. Но когда его подводили те, кому он не давал никакого повода, терялся: "За что? Что сделал? Где же правда?" И единственное успокоение, что народ - дрянь, а он - особый.
Сейчас пустынным, неприятно-мокрым лесом Трофим нес обиду на Анисима. Не ущипнул его, не ославил - за что не любит?
Кончился ельник, моховые мочажины и унылые застойные бочаги. Начался сосновый бор. Даже в эту пору утомительной сырости, бесцветности, сумрака сосновый лес сохранил торжественность. В нем просторно, чисто, хоть играй в пятнашки. И почему-то назойливо ждешь жилье - вот-вот стволы расступятся, замаячат крыши. Но стволы не расступались, идешь, идешь - никаких перемен, все та же чинная лесная чистота, молчаливая торжественность, величавость, и сам кажешься себе маленьким, затерянным, начинаешь без причины торопиться.
Опять занозой засела мысль: упади он здесь, не вернись - никто не прольет слезы. А у него была жена, взрослый сын. Сын всю жизнь сторонился отца, едва подрос - ушел из дому, теперь работает на лесокомбинате, письма от него идут на имя матери. Жена жила возле него молчком - равнодушно его встречала, равнодушно узнавала, что уезжает на неделю-другую на озера, равнодушно слушала, когда он не без торжества сообщал - такого-то припек. И ежели Трофим выходил из себя, ругался: "Квелая какая-то, не баба, а пень!" она без обиды возражала: "А что мне, плясать перед тобой? Отплясалась, не молоденькая".
