Внук затих, сидит и рисует на огромных листах— ночь, меня, кузнечиков, которых он еще и в глаза не видел. И снова невестка рядом, я ей, видно, нужен все-таки, а английский мой ей нипочем. Она что-то медленно говорит мне, точно я тупоумный школьник, ее весенняя кофточка полуоткрыта, волосы откинуты назад, на лбу черная лента, а сама — ни дать ни взять школьница, того типа, в которую я много, много лет — световых лет — назад мог бы влюбиться и бегать за ней годами — в душе.

А ночь все тянется, точно наваждение, и нас начинает обдавать росой. Вдруг она загорается, решает спать в саду, выносит одеяла и прикрывает одним малыша, опустившего голову на свои бумаги и мирно заснувшего, прикрывает и меня, и мужа, задымившего уже трубкой и крепко задумавшегося Бог знает о чем; он только время от времени перекидывается с ней парой быстрых английских фраз и целует ее с какой-то путающей серьезностью.

Я пытаюсь уговорить их остаться еще хотя бы на один день, но они не могут, они должны устроиться, найти жилье, садик для малыша; я беру свой транзистор, оставляю их в саду, а сам ложусь и тут же засыпаю. Лишь утром я еще вижу, точно сквозь сон, как они выносят свои узлы к черному такси, которое должно доставить их в Иерусалим.

А вот и ты едешь в Иерусалим — без всяких сборов, без сожаления, точно птица. Канун субботы, ясное утро, ты сидишь в прямом автобусе, пассажиров мало, почти все они листают газеты, и уже не ползешь крутыми поворотами, но летишь с визгом, по раздавшейся вширь долине, меж посторонившихся деревьев, так что уже и не знаешь — в гору едешь или под гору.

И вдруг как закричишь! Или тебе только показалось, что ты закричал. Так или иначе, а с изумлением смотришь, как пассажиры откидываются на высоких сиденьях, а газеты как бы на мгновение застывают в их руках. А ты встаешь и начинаешь прохаживаться по автобусу, и по одному тому, как они да тебя смотрят украдкой, ты догадываешься: опознали и тебя, и боль твою, но помочь, увы, ничем не могут.



12 из 46