
Все обернулись на тихий, болезненный голос. В дверях ходовой рубки тенью стоял Молчи-Молчи и смотрел на Майгатова с холодным безразличием.
- Беру ответственность на себя, - вдруг огрубил голос чуть ли не до бурыгинских интонаций Анфимов, ощутив в глубине души, что это не он решился на подобную фразу, а раздражение на Молчи-Молчи заставило его сделать это и сразу же вслед за фразой толкнуло назад, в ходовую рубку.
- Ну давай, - непривычно тихо пробурчал Бурыга. - Но если что, ты командир...
Майгатов в своей каюте сменил тропическую куртку и шорты на синюю рубаху с длинными рукавами и синие брюки. Не для красоты и не для того, чтоб не обгорела кожа на солнце, а, скорее, оттого, что за месяц похода в этом жарко-влажном пекле вокруг Аравии моряки поняли, что чем больше закрыто тело, тем меньше солнце выпаривает пот и тем легче переносить пытку жарой. По-пиратски повязал голову белым платком. Без всякого удовольствия посмотрел на прижавшийся к рваному клочку тени термометр - плюс сорок два. А, может, и сорок три. Смотря с высоты какого роста посмотреть. С майгатовских ста восьмидесяти двух сантиметров больше виделось сорок два. Что было, конечно же, лучше, чем сорок три. Но хуже привычных двадцати пяти-тридцати в его родном Новочеркасске в это время года.
Оглянулся на зеркало. Белизна платка еще сильнее подчеркивала смуглость кожи. В больших карих глазах, словно под кальку скопированных с отца, стыла бесконечность задонских степей, голос далекой, растворенной в веках то ли буртасской, то ли хазарской, то ли праболгарской, то ли еще какой тюркской крови. А выбившийся из-под платка каштановый чуб напоминал о матери, тихой липецкой крестьянке, волей военной судьбы оказавшейся на юге России, где и встретила она чернобрового красавца-дончака. Что еще от матери? Ах да - губы. Красивые, четко очерченные, с пухлинкой губы. Сколько раз после боев на ринге запекались, набухали чуть ли не с крупную абрикосину, а все равно восстанавливались, наливались юношеской спелостью.
