
Жизнь висбаденской эмиграции тусклая, некультурная. Немецкому языку беженец не учится, потому что, во-первых, он парижанин, во-вторых, завтра Россия смиренно попросит его вернуться и принесет ему на бархатной подушке ключи от всех своих городов. Стоит ли тут учить «битте зер» и «данке шен» и вообще все эти ужасы. Не зная языка, в театр не пойдешь. В кинематографе и то трудно: не читая надписей, понимается худо.
— Дер таг… нет это эф, значит дер фаг… Ну вот всегда они так — только начнешь читать, а они меняют!
Интересов, общественной жизни — никакой. Разве по воскресеньям на паперти русской церкви спросят друг у друга.
— Ну-с! Когда же большевикам конец?
Да и то — погода не располагает.
Изредка заглянет кто-нибудь в старый номер русской газеты, помножит все на десять и пойдет врать.
— Франк сегодня, говорят, более ста тысяч за сто… Большевики-то опять сорок тысяч казаков расстреляли… Десять Клар Цеткиных требуют расстрела всех эсеров…
Врет безрадостно, бестемпераментно, тускло.
А дождь льет, льет…
* * *Веревки у немцев не пакляные, а бумажные. Витые из бумаги.
Повеситься на них нельзя.
Диковинные люди
Мотаемся мы по заграницам, присматриваемся к чужим людям — и не интересны они. Все как-то под один ранжир.
Совсем нет между ними диковинных людей.
Вспоминаю наших русских провинциалов — что ни человек, то диковина. Перевести бы их, скажем, на английский язык душой и телом, чтобы все целиком и как следует было в Лондоне или Америке, понятно — большую сенсацию можно было бы произвести.
Что здешний заграничный мелкий чиновник? Пьет пиво и если уж с очень широкими запросами, так собирает старые почтовые марки. Тускло, нудно, без размаха, без завитка.
А у нас были с завитком.
Вспоминаются особенно часто, как контраст здешним, двое — учитель Пенкин и акцизный Понимаев. Каждый в своем роде. Но некий общий тон был все-таки в их моральном облике.
