
— Нет, позвольте, позвольте.
Это тоже их рассмешило. В общем, смеяться они готовы были по любому поводу. Тот, который меня обыскивал, потому что один из них принялся меня обыскивать, вытряхнул все, что у меня было в бумажнике, с десяток ненужных бумажонок, которые я все собирался выбросить в мусорную корзину и карточку на мыло, и обо всем меня расспрашивал, ему во что бы то ни стало хотелось, чтобы у связки моих ключей было бы какое-то особое назначение, о котором сам я и не подозревал.
Толстяк завладел шкатулкой, украшенной ракушками, которую мы привезли из Трепора и где храним письма и бумаги, он читал все подряд — счета от прачки, письма Альфреда, и ему непременно надо было знать, что это за люди на фотографиях.
Я никак не мог ответить, кто стоит позади кузена Мориса на групповом снимке, сделанном за три года до воины в Медоне: молодой парень с родимым пятном на щеке, кажется, какой-то цруг Пишерелей, пожалуй, вот и все, что я о нем знал. Толстяку это показалось подозрительным, и он начал приставать со своими вопросами к Полине, надеясь, что мы вдруг проговоримся, выдадим себя. Полина же, как всегда, только чтобы сказать мне что-нибудь наперекор, заявила:
— Друг Пишерелей? Откуда ты это взял? Это же возлюбленный корсетницы, мадам Жанэ…
Я имел несчастье сказать, что возлюбленный мадам Жанэ был блондином, а этот — брюнет…
Ну а уж когда начинаешь спорить о цвете волос… Толстяка спор наш очень заинтересовал.
— Ля, ля, ля, — повторял он, — договоритесь же наконец.
Меня это совсем вывело из себя. Ему-то какое дело, друг это мадам Жанэ или нет…
— Не портите себе кровь, — сказал он мне, — это уж моя он снова взялся за свое борсалино. Те двое, что ничего не делали, торчали истуканами. А жара стояла просто нестерпимая.
В конце концов я не выдержал: когда приходят в дом, снимают шляпу. И без того в квартире все вверх дном перевернуто. Полина кричала. Один из них принялся трясти наволочки. Теперь, когда они их заляпали своими грязными ручищами, наверняка придется отдавать все белье в стирку… Худющий угрожающе свистнул.
