
— Подлых и разбойничьих, прибавь! Нет! тысячу раз нет и нет! Ах, уйди ты от меня, ради Бога, мы говорим на разных языках и никогда не поймем друг друга…
И, повернувшись к мужу спиной, Ирина идет за голубые ширмы.
Он остается в нерешимости, жалкий и уничтоженный, не зная, что делать… Начать успокаивать жену — значило бы раздражать ее еще больше. Согласиться с нею — значило бы изменить своим принципам, запавшим твердо и прочно в его душу с юнкерской скамьи вместе с знаниями тактики и фортификации.
Он подходит к окну… Вглядывается в скользкую, мокрую октябрьскую ночь…
Дождь шлепает по-прежнему гулкими каплями о крышу здания… По-прежнему в темноте лает голодная собака.
А на душе грустно невыразимо…
— Ваше высокородие, господа вас спрашивают, — раздается с порога густой бас Гриценко.
— Кто еще? — хмурит брови Звягин.
— Так что поручик Бойницкий, адъютант, капитан Махнеев.
— Сейчас, скажи. Ира, ты не выйдешь?
— Избавь, пожалуйста, — слышится из-за ширм.
— Ну, так пришли, пожалуйста, варенья, булок, перекусить чего-нибудь…
— Хорошо, я пришлю с Гриценко.
— Ирочка, и водочки?
— Хорошо, хорошо. Уйди, пожалуйста.
Он, однако, на этот раз не слишком покорен. За голубыми ширмами лежит она — его жена, такая странная и возбуждающая его своею странностью, — такая чужая и новая… Постоянно новая и чужая… За эту отчужденность он и влюблен в нее, как мальчик.
— Ира, — шепчет он, зайдя за ширмы и склоняясь к ее лицу. — Ира! — ты мое счастье!
— Ложь! — громко кричит она, так громко, что он в испуге коситься на дверь. — Ложь! Если бы это было действительно так, — ты бы хранил свое счастье и сделал все возможное, чтобы спасти этого несчастного Иванова.
И вдруг, совсем неожиданно, она бьется в конвульсиях и рыданьях…
— Ира, Ира, — испуганно шепчет Звягин, силясь оторвать от подушки ее волнистую голову с рассыпавшимся узлом белокурых кос, — Ирочка, тише… Могут услышать… Там посторонние…
