Гладить, не выпускать из рук, как котенка, как больную птицу, в ванную отнести на руках, выкупать, завернуть в полотенце размером с целое детство, и так, в полотенце, посадить себе на колени, мокрые волосы перебирать, разбирать на прядки, шептать про слонов и мишек, пока почти не засну, гладить, гладить, рывком притянуть к себе, поцеловать страшно в разбитые губы, чтобы кричала от боли и вырывалась, но не отпускать.

* * *

Выйдешь в один из разогретых до полного непротивления кривоколенных московских переулков, выйдешь неподготовленный, сам разогретый, давно переставший вести счет часам, потерянным с Нового года, — одну пару, видимо, сняли в метро ловкие ребята, другую сам ясно помнишь, как оставил в парикмахерской, сняв зачем-то перед заботливым мытьем головы чужими руками. Тополиный пух потерянной болонкой жмется к фонарному столбу и дрожит в ужасе, если мимо проходит кто-нибудь побольше кошки. Обогнешь особнячок, где когда-то жил кто-то с именем, не вспомнить каким, — из-под обшарпанно-желтого видится обшарпанно-розовое, а там и обшарпанно-голубое можно угадать, — веселенький рассыпающийся призрак других, бравурных времен. Смотришь на это голубое размером с царскую копейку и всё понимаешь про двенадцать человек, про метель, про то, что впереди никто не идет, переулок бесконечен, черное небо, жрать, жрать, мама, мама, ад, ад, до вокзала немыслимо далеко, дохлую собаку нет сил обойти, отодвинуть прикладом, даже переступить, — и оледеневшая падаль трещит под ногами, как кости грешников под стопой того, чьим образом вчера грелись у Косьмы и Дамиана, — руки не желали гореть, на дереве выступали густые капли, и картошку оказалось невозможно есть — слишком пахла духами. Спать, спать, мама, мама, ад, ад, в вагонах, желтых и синих, будут лежать по очереди, стоящие будут петь. Через три месяца трое из двенадцати вернутся в город и войдут в переулок с другого конца, ближнего к вокзалу, один вдруг остановится у двухэтажного особнячка и, покачавшись пару секунд с носка на пятку, ринется головой в стену.



29 из 56