
Мне же - хотя старалась и страдала - не удавалось поверить, что наш прекрасный мир стал таким по причудливому, как логика шизофреника, соединению случайностей с обстоятельствами. Деревья оставались совершенными и молча росли, я никогда не смогла бы за ними угнаться. Небеса оставались голубыми, облака - кудрявыми, лебеди били воду красными лапами, а люди рождались, ожидая смерти.
И da capo.
Мои родители были атеистами, и до первой смерти в нашей семье все шло так, как понравилось бы и Родине, и Партии. Отец, рассуждая о Боге, дышал тяжело и быстро, сердясь, что детский ум не принимает разумных доводов: Бог - если он есть - не нуждается в посредниках, а человеку (отец ударял себя пальцем в грудь, а я сжималась, думала - вдруг проткнет насквозь и палец войдет в сердце, как стек в маслянистую плоть пластилина), человеку не нужны ритуалы. И отец задыхался, пытаясь вбить в мою голову простейшие из мыслей так же, как бабушка вбивала в тесто желтки. На самой высокой ноте отца меняла мама, пыталась переключить меня на другой канал, как телевизор. Ласково, но упорно мама отводила меня в сторону, противоположную небесам.
Потом умерла бабушка Таня.
Смерть ее стала также и моей смертью: детство ушло не оборачиваясь.
Старость многих гонит в храм - успеть покаяться до срока, договориться с Богом, покуда силы есть. А бабушка Таня была верующей задолго до прихода старости - хотя именно бабушкой, в полном смысле этого слова, она так и не стала. Она была старшей сестрой моей бабушки, сестрой бессемейной.
Я не любила бабушку Таню - от нее затхло пахло старостью.
Две сквозные комнатки в доме деда, простодушные половички, легко сбиравшиеся гармошкой, одеяло из лоскутов, замызганные книжечки у изголовья старой, с мутными шарами кровати. Дверь к бабушке Тане всегда была закрыта, но я слышала словесный шелест, и скрип половиц, и вздохи, всхлипы, нежные молитвенные уговоры... Не выдержав, подгладывала в бойницу замочной скважины: бабушка Таня стояла на коленях, вглядывалась в сумеречные иконы, крестилась и кланялась. Мне было нестерпимо стыдно за нас обеих, разделенных не дверью, но безверьем.
