
Лежу и смотрю так легонько по лощинке, по которой должны мчаться на свою смерть волки.
Волк идёт по долине, барабан пономарёв заливается, трещотки всех систем, и собачьего лая такое количество, что у меня огурцов, наверное, меньше, чем собак.
Лежу и радостно мне так. Вот, мол, как начинается новая-то жизнь, Иван Петрович!
Лежу — и уже ноги начинают промерзать, а волков всё нету.
Я легонько так, чтоб не спугнуть, на корточки присел, потоптался, в меру пригрелся и опять плашмя.
Лежу опять. Волк опять, рёв.
И вдруг, это, в кустах что-то такое вертится, мельтисит. Даже немного неудобно стало: не рысь ли в образе тигра, думаю.
И вот ближе все, ближе, и — вдруг, совершенно неожиданно, заяц. И огромный, стервец, с собаку, может быть.
Прямо на Мышиную полянку, к командарму.
И думаю, со злостью, бей, хоть для начала, зайца!
Лежу. Нет, слышу, бережёт выстрелы. Тишь.
Опять лежу. Опять мельтисит.
Теперь-то, мол, не иначе волк?
Опять заяц, да не один, а в сопровождении трёх! И опять на Мышиную полянку. Бежит, стерва, и хоть бы свернул из почтения, хоть бы волкам дорогу не портил.
Что-то заныло у меня сердце.
И тут-то, минут через пять, попёрло, четыре, пять, десяток, — и всё-то зайцы. Господи ты, боже мой, будто со всей республики напёрло их. Бегут, глаза шальные и табуном, главное, безо всякой мысли о спасении.
Бей, думаю, командарм, бей их сволочей со злости!
А тот хоть бы пальцем щёлкнул.
А заяц всё идёт и идёт, прямо будто заросло всё зайцем. Я, это, минут десять, полчаса лежу, а они неистощимо бегут.
— Кыш, — кричу, наконец, — кыш, треклятые!..
А они флегматично себе бегут на Мышиную полянку и внезапно, совершенно неожиданно — я за ними. Вбегаю и смотрю, стоит мой командарм у пня, и сам белее всех снежных покровов.
