
Материнское письмо вызвало у нее воспоминания о гораздо более ранней поре: о той зиме, когда ее возили в Хамонокаль. Из всех происшествий она смогла припомнить, лишь как кто-то из местных посадил ее на мула, и она болезненно испугалась, что животное пойдет не в ту сторону — прочь от дома, к пропасти. Самого ущелья она не помнила. Возможно, она его так и не видела, хотя от дома до него было всего несколько шагов сквозь узкую, но густую полосу сахарного тростника. И, тем не менее, она ясно помнила о его присутствии, о гигантской бездне по другую сторону дома. И еще Эйлин припоминала далекий гул воды, падающей с большой высоты, постоянный, приглушенный звук, который днем проникал в каждое мгновение: в беседу за обедом, в паузы между играми в саду, а по ночам — между снами. Неужели возможно все это помнить — ведь ей тогда было всего пять?
В Панаме следовало пересесть на другой самолет. Стояли прозрачные зеленые сумерки, и она немного прогулялась за аэропортом. В верхушках деревьев ссорились попугаи, и вдруг — стихли. Она повернула назад, вошла в здание и села читать, пока не объявят посадку.
Когда рано утром она прибыла в Барранкилью, ее никто не встретил. Эйлин решила ехать в город и снять номер в гостинице. С двумя чемоданами она вышла на улицу и поискала глазами такси. Но все машины уехали с пассажирами в город; впрочем, какой-то человек, сидевший на ящике, сообщил, что они скоро вернутся. Потом он вдруг сказал:
— Хотите две дамы?
— Что? Нет. О чем вы?
— Хотите две дамы ждут вас ночь?
— Где они? — Наконец Эйлин поняла.
— Они хотят пить, — ответил он, многозначительно ухмыльнувшись.
— Где? В Барранкилье?
— Нет. Здесь. — Он махнул рукой на темную дорогу.
— Где это? Я дойду пешком?
— Конечно. Я вас иду.
