
– Слушай, что тебя напрягает? – Олег распустил галстук, покрутил мокрой шеей. Он был уже без пиджака, в белой прилипшей рубашке, дышал тяжело.
– Галка твоя здорово пляшет, – сказал Паша.
– Чо тя как бы напрягает, Пал Палыч? Кто тебе ежа пустил за воротник?
Подошла Мила, поставила перед ним тарелку: золотящаяся от жира нога жареного молочного поросенка.
– Ешь. Пьет только, а не ест.
Серебристое платье на ней в обтяжку, вся переливается, искрится на свету.
Искрятся бедра, плоский живот. Она еще и повела бедрами.
Кто-то уже утащил Олега. У стены из гладких бревен за сдвинутыми столами пели немцы. А может – не немцы. Положили друг другу руки на плечи, раскачивались в отсветах пламени из камина, а что поют, за грохотом музыки не разобрать.
– Ешь, – Мила кормила его с вилки. – Ешь, а то опьянеешь. Пошли плясать.
Он встал, налил водки в фужер. Хотел полный налить, Мила отняла бутылку:
– Что из тебя толку будет, трепетный?
Он выпил залпом.
– Пошли!
В тесноте, в толкотне плясал Паша отчаянно, ноги сами что-то выделывали. И руки, и плечи. Разноцветные прожектора полосовали во тьме по головам, выхватывая лица.
И Мила переливалась в мелькающем свете, манила, манила к себе. Она была теперь в черном. Когда переоделась? И мощные груди подскакивали в пляске. И бусы скакали на них.
Мила сидела за столом. Одна. Злая. И опять вся серебряная. А в черном кто был?
Одно из дву-ух?
– Принеси мне пирожных. Там, в предбаннике, на столах. И – чаю!
Он только сейчас увидел близко: а глаза-то у нее – белые. Расширенный черный зрачок, черный ободок и – не карие, не серые, не голубые – сплошь белые. И белыми от ярости глазами глядела на него:
– Ну!
В предбаннике, в первом от входа рубленном из свежих бревен маленьком зале, сверкал огромный самовар. А на столах – подносы с пирожными. Вдоль них ходят, высматривают, выбирают. Кто-то позвал Пашу. Но он, держась рукой за перила, спускался вниз, в гардероб. Среди множества шуб никак не мог отыскать свою куртку. Вдруг уткнулся: рыжая с белыми пятнами телячья шкура распята на плечиках.
