Через три мили выхожу к палубным конструкциям - и падаю. Манус бросает мне веревку - не могу ее поймать. Манус кидает мне пиво - не могу поймать и пиво. Болит голова, головная боль из того разряда, которой карал Господь в Ветхом завете. Чего я не знала - так это того, что одно стекло в солнечных очках оказалось темнее другого, почти непрозрачное. Из-за этого стекла я слепла на один глаз и теряла восприятие глубины.

На то время я еще не в курсе, почему у меня такое хреновое восприятие. Это все солнце, говорю себе, и по-прежнему хожу в очках, натыкаюсь на все подряд, и мучаюсь.


Перенесемся во второй раз, когда Манус посетил меня в больнице; он обращается ко глянцевым снимкам со мной, сидящей в простыне "Собственность Мемориального госпиталя Ла Палома", и рассказывает, что мне стоит подумать о том, как вернуться к жизни. Мне нужно бы строить планы. "Ну, то есть", - говорит он. - "Поучиться. Получить степень".

Сидит у моей койки и держит между нами фото, так что я не могу разглядеть ни его, ни что на них. На дощечке письменно прошу Мануса показать их мне.

- Когда я был ребенком, мы разводили щенков добермана, - отвечает Манус по другую сторону снимков. - И когда щенку около шести месяцев, ему купируют хвост и уши. Такой стиль для этой породы. Идешь в мотель, к человеку, который ездит по штатам, подрезая уши и хвосты тысячам щенков добермана, боксера или бультерьера.

Пишу на дощечке:

"ну и?"

И разворачиваю в его сторону.

- Ну и дело в том, что того, кто режет тебе уши, ты ненавидишь потом всю свою жизнь, - отвечает он. - Никому не нужно, чтобы постоянный ветеринар этим занимался, поэтому платят незнакомцу.

По-прежнему просматривая картинку за картинкой, Манус поясняет:



22 из 192