Правда, он немец, и совсем не те времена, когда на вечеринках играли в такие игры. Но шестнадцать есть шестнадцать. Ее внезапное преображение – повод для веселых, шутливых переглядываний. Будто разыграли они кого-то третьего. И все еще разыгрывают – старого Отто, например. Так его жалко – с его тусклыми, безразличными глазами, индюшечьей морщинистой шеей. Умереть можно, слушая, как они, старики – Отто с матерью Полины,- беседуют. Старуха обращается к нему, как к глухому. Видно, ей кажется, что громкие слова чужого языка ему понятнее.

– Пан, а пан, воды теплой надо, бриться, говорю, будете? Что фронштейн, что фронштейн: я говорю, годиться будете?

Часть жителей заранее убежали в лес, на болото. Живы они, нет – никто не знает. Везде немцы предупреждают: кого в лесу застанут – всех постреляют. А в деревне все-таки не так страшно. Но тоже страшно. И еще как! Петуховцы, кто остался в своих хатах, пользуются любырл поводом, случаем, чтобы узнать, услышать от соседей успокаивающие слова, новости. Друг другу с надеждой сообщают: а вроде ничего, не лютуют, на каждом шагу: "данке! данке!", не похоже, что задумали что-то благое. (По-белорусски "благое" – это "плохое".) Можно видеть, как мирно моются, полощутся немцы в просторном дворе Францкевича у колодца, дети им поливают спины холодной водой: оханье, смех. Всех пора жает, как часто и помногу они едят. Целыми днями над деревней стоит чадный дым из печных труб: приготовишь им ранний завтрак, тут же ставь второй, тут же обед и еще полдник-и так до поздней ночи. Как в прорву, как на погибель едят. Ну, да только бы людей не трогали. Продукты у них свои есть. "Свои" – те, что нахватали в других селах: свиней, гусей на подводах везут, муку и даже картошку выгребли. А петуховское не трогают, ничего не скажешь.

Деду Пархимчику солдаты помогают ворота ставить. Старые завалились, он заготовил дерево под новые столбы, и теперь навешивают на них ворота. Пархимчик, бывший бригадир колхозный, даже покрикивает на немцев:



6 из 85