
И он подходит к онемевшей Лорхен в зарешеченной кроватке. Она блаженно улыбается сквозь слезы. Высокий, звенящий звук, сладостный вздох счастья слетает с ее губ, затем она молча поднимает на рыцаря Лоэнгрина свои золотистые глаза, чуть распухшие и покрасневшие, но насколько же они красивей глаз дебелой Пляйхингер. Лорхен не простирает рук, не пытается обвить ими шею Макса. Ни счастья, ни горя своего она не понимает, – но она этого не делает. Прелестные маленькие руки попрежнему тихо лежат на одеяле, а Маке опирается локтями на решетку кроватки, как на перила балкона.
– «Кто в жизни целыми ночами на ложе, плача, не сидел!» – И он исподтишка взглядывает на профессора, ожидая одобрения своей эрудиции. – Ха-ха-ха, «утешься, милое дитя»! Ты так мила. Я уже вижу тебя взрослой! Смотри только, не подурней! Оставайся такой, как есть! Ха-хаха! В ее-то годы! Ну, а теперь баиньки! Не будешь больше плакать, раз я пришел к тебе, маленькая Лорелея, да?
Лорхен просветлела и глядит на него. Худое, как у воробышка, плечо оголилось, профессор старается натянуть на него рукавчик, обшитый кружевом. На ум ему невольно приходит сентиментальная история о ребенке, который, умирая, все просил, чтобы к нему привели клоуна из цирка, однажды только виденного, но не забытого. В костюме, расшитом серебряными мотыльками, клоун явился к ребенку в его смертный час – и дитя почило в мире. Макс Гергезель не расшит мотыльками. Лорхен, слава богу, не при смерти, на нее только «накатило», в остальном же, право, эта история – в том же духе. И чувство профессора к Юному Гергезелю, который стоит, небрежно прислонясь к кроватке, и без удержу болтает – впрочем, больше для отца, чем для ребенка, – Лорхен об этом, конечно, и не подозревает, – являет собой диковинное сплетение признательности, замешательства, ненависти и восхищения.
– Доброй ночи, маленькая Лорелея! – говорит Гергезель, протягивая ей поверх сетки руку.
