
«Я Моршанского уезду… Город Моршанский знаешь? Не знаешь, а у нас там собор знаменитый. Собор у нас там — вы-со-та!.. Его ведь выше Ивана Великого купцы наши умудрили возвесть; туды-сюды — хвать запрещение: выше Ивана Великого не смей! Так его и сгадили весь план, купол обкорнали, весь, и венциальные окна — ни к чему по четыре с половиной аршина, а их по двенадцати надо было аршинов: четыре сажня, ты то пойми!.. У нас дьякон там был, Краснопевцев, — как хватит „Многая лета“, так и стекла вон. Ну, конечно, во всю силу голоса ему воспрещали…»
Тамбовские черноземы надышали в грудь Сергеева-Ценского столько здоровья и силы, что он, поэт и прозаик, никогда не укладывался ни в бесплотные часто схемы поэтики символизма, ни в жестко логический канон талантливой драматургии своего друга Леонида Андреева. Интонации и напевы, говорящие о мощи, о земном плодородии таланта, теплота и яркость словесных красок, запахи тамбовских осенних садов, ощутимые в слове, даже привычка щедро «гнать слова стадами» и неуловимое искусство одомашнивать в фантазиях античного Пана, превращая его в «добродушного лохматого русского лешего, со свирелью в коричневых лапах», — все это рождалось в художнике благодаря неразрывной связи с понадвинувшейся на Черное море южнорусской степью, печалью и силой полей.
Это о себе, выходце из края лоснящихся и дымящихся от тайной силы земных пластов, из края, где конопля душной стеной опоясывала села, сказал он в «Лесной топи»:
«Земля всосалась в него в те жутко колдовские весенние дни, когда подымают ярину для посева и когда, щедрая, она бросает в воздух свою силу в виде струистого синего пара, и в те пряные летние дни, когда цветут хлеба целомудренно-незаметными зелеными цветами. Тогда она вошла и на всю жизнь одни и те же замесили в нем густые и степенные, простые мысли, такие же простые, как комья чернозема…»
