
Успокаиваясь, хотя еще и глубоко вздыхая, Макаров уступал арену, допустим, Гнедому, пацану с вечной, несмотря на коллективные стрижки, гривой и на редкость длинными, желтыми от курева и неохотного употребления зубной щетки, поистине лошадиными зубами, что и явилось темой кликухи.
Днем к нему в тот день являлась мамашка, принесла каких-то шанежек вместо того, чтобы таранить сигареты, чего требовал от нее сынок, и он в наказание за неисполнение пожелания только куснул одну картофельную шаньгу, остальные прямо на глазах у нее, вяло с ней переговариваясь, скормил тут же с охотою подбежавшим Тобику, Полкану, Жуче, то есть Жучке, и паре пока еще безымянных и случайно неутопленных Жучкиных щенков.
Мамашка, выструганная Господом Богом по единой несчастливой колодке, короткорукая и коротконогая, в женских сапогах большого размера, а оттого осевших в гармошку, причитала басом, покачивалась на толстых, бутылками, подставках, видать, под внутренним ветерком первого с утра полустакана, но с места не сдвигалась, а это означало, что не шаталась, и Георгий Иванович в своем тонком пальтеце и заячьей, вылезшей местами шапке стоял поодаль, лишь наблюдая, прислушиваясь, но не приближаясь и как бы в тему не углубляясь.
Гнедой скормил шаньги собакам, тем самым укрепив незримый авторитет интерната, где дети не голодают, обтер руки о свое пальто – тут уж от наследственности он скрыться не мог, – они постояли еще немного друг против друга. Помолчали.
