
Благословенная пора, когда во взбудораженном потоке невозможно было отличить видение от яви и гордость за сделанное сменялась отчаянием от бессилия…
Благословенная пора, когда житейские невзгоды, треволнения отступали куда-то прочь перед тем главным, что рождалось, ради чего появился на свет божий, когда рассудок был то безжалостно холоден, то лихорадочен, и дни сливались с ночами, выстраивались в мучительную и сладкую череду.
Сокрытый от всех глаз, одетый в старенький архалук, оттачивал он, как горец оттачивает кинжал, строки комедии. А только поднимал усталые глаза, как они успокоительно вбирали гряду гор за окном. С каждой новой сценой бежал к милому Кюхельбекеру, недавно возвратившемуся из Парижа, и тот, волнуясь, заикаясь, то восторгался, то свирепо нападал. До хрипоты спорили они, как внезапностями поворотов вызвать зрительское любопытство, чтобы, упаси бог, не раззевались, не догадались по первой сцене, что будет в последней. Их одолевали терзания: как в одном портрете выразить черты многих лиц? Как вдохнуть в язык литературный живую струю разговорной речи и через нее прийти к характеру?
Кюхельбекер увлеченно рассказывал о своих беседах с Гёте, игре Мендельсона, театрах Парижа.
А потом Грибоедов читал в лицах пьесу здесь же, в доме друга, Романа Ивановича Ховена.
В Тифлисе всегда хорошо думалось…
Почему же сейчас так туго идет трагедия «Грузинская ночь»? Он ясно, как живых, видит героев, сцену на горе Мтацминда… Он полюбил ее крутые склоны в небогатом зеленом наряде и воспоет эту гору…
Может быть, удастся закончить работу над рукописью в Тегеране? Наверно, надо лет пять не читать ее и, сделавшись равнодушным, возвратиться как к чужому и решить — печатать ли?
Грибоедов отвел сильные плечи, до хруста согнул несколько раз в локтях мускулистые руки. Позвал слугу, приказал готовить одежду.
