
Девушки, завидя ее, оставили игры и, бросившись ей навстречу, закричали:
– Ах, Лукерья Савишна, матушка! – подхватили ее под руки и начали с нею шутить, приглашая побегать, да поплясать с ними.
– Ох, полноте, резвуньи, – говорила старуха, садясь в передний угол, кряхтя от усталости и грозясь на них костылем, – у вас все беготня, да игры, а я уж упрыгалась, десятков шесть все на ногах брожу. Поживите с мое, так забудете скакать, как стрекозы или козы молодые. Да где же мое дитятко, Настенька-то?
– Она еще не выходила, а мы уже давно собрались жениха да гостей встречать хоть издали, – сказала одна из девушек.
– Пожалуй, мы вместо ее тебя повеличаем, Лукерья Савишна? – промолвила другая, – запеть, что ли?
– Пошли же вы, – отвечала старуха, – провеличайте тогда, когда мне скоро уж запоют вечную память!
– Полно, что ты, Христос с тобой, Лукерья Савишна! Разве на свадьбе о похоронах думают? – закричали все девицы, всплеснув руками.
– Да к тому уже время подходит, милые мои молодицы! – со вздохом произнесла старуха, задумчиво чертя по полу своим костылем. – Только бы привел Бог при своих глазах пристроить Настюшу, тогда бы спокойно улеглись мои косточки в могилу, – добавила она прослезившись.
– Да полно же, перестань, так ты на нас тоску наведешь. Повеселимся-ка лучше! – заговорили девушки.
– Нет, это ведь я так к слову молвила, жаль дитятко стало, разлучают нас с ней, некому будет мне и глаза закрыть. Фома Ильич, Бог его ведает, как начал опять на вече ходить, и не подступишься к нему, такой мрачный стал. Спросишь что, – зыкнет да рыкнет, так поневоле не радость на уме-то, как обо всем подумаешь. Прежде я и сама не такая была: в посиделках ли на пиру ли, на беседе ли, на масленой ли в круговом катании, о святках ли в подблюдных песнях – первая я закатывалась. Плясать ли пущусь – выступаю плавно, подопрусь рукой, голову набок, каблучками пристукну, да как пойду, пойду – все заглядываются…
