— А какое мне дело! — яростно возразила Лена. — Ты, ты… ты предатель. А еще клялся, что навек будешь любить. Короток же твой век.

Подолом не первой свежести халата она вытерла лицо, а потом закрыла его, делая вид, что рыдает. Но хрупкие плечи ее на самом деле вздрагивали, и Вениамин не на шутку испугался, что она вот-вот наделает шума на всю палату. Он нерешительно прикоснулся к ее перманентной прическе.

— Лена, постой… Ну подожди, дуреха, — зашептал он ласково. — Цаган — это особая история.

— История? — всхлипнула девушка. — Значит, у тебя много было подобных историй? А утверждал, что я первая. Значит, врал? Какая же я у тебя по счету история!? Говори.

Не освобождаясь от его ладони, она присела на краешек кровати и тихонько всхлипнула. Якушеву стало ее необыкновенно жаль. В самом деле, она ведь по-своему была права, хотя эта правота и основывалась на недоразумении. Щемящее чувство жалости заполнило душу. Ладонь сползла на теплую шею девушки, а потом он и сам приподнялся, насколько это позволяла загипсованная нога, двумя руками привлек ее голову к себе. Он ожидал, что она разгневанно вырвется и вновь раздадутся в палатной тишине упреки, но Лена вдруг вся как-то поникла, опустилась рядом с койкой на колени и покорно прижалась к его лицу. Продолжая гладить ее по голове, Вениамин задумчиво проговорил:

— Цаган? Леночка, ты хочешь знать, кто такая Цаган?

— Еще бы, — тотчас же откликнулась медсестра. — Ты с ней переписываешься?

Якушев рассмеялся:

— Чудачка. Я ничего о ней не знаю вот уже на протяжении трех лет. И потом, откуда же она могла бы достать мой адрес? Так что успокойся, прошу тебя.

— Ну да, так я тебе и поверила, — обрадованным шепотом отозвалась медсестра. — А зачем ты ее звал во сне, да еще стонал при этом? Я бы иначе к тебе не подошла.

Якушев вздохнул. Запоздалый рассвет глубокой осени уже отчетливо высветил нехитрое убранство госпитальной палаты: койки с железными прутьями спинок, в белый стандартный цвет окрашенные табуретки, переплеты на оконных рамах и стекла, иссеченные мелким нудным дождем. Бледнозеленые Ленины глаза были неотрывно устремлены на него. Тоска и горечь светились в них.



3 из 503