
— Во, гляди! — Петр поставил этот шедевр деревянного зодчества мне на стол. Зачем? Я с отчаянием смотрел на него: неужели не понимает, что моей головы там нет? Сейчас начнется пытка с откручиванием голов — причем откручиваться будут чужие головы, а страдать буду я! Подарить бы ему такое зеркало, где бы он не отражался! Примерно такие волнения буду сейчас испытывать я. Неужели он не догадывался, что меня в этой расчлененке нет? Догадывался! Еще как догадывался! Это и нравилось ему!
— Верхний — Пушкин, что ль? — простодушно спросил он, оттягивая мучительное вскрытие.
Верхний-то Пушкин. Это завсегда. А дальше — кто ж? Петр стал с жутким скрипом отвинчивать Пушкину голову. Это сам Пушкин жалобно стонал? Наконец с тухловатым чпоком и небольшим количеством опилок поэт раскололся. Следующим, знамо, оказался Толстой, глядящий скорбно и требовательно, словно вылезши из тюрьмы: «Как тут у вас с непротивлением? Блюдите, а то в бараний рог согну!» Хотелось бы поскорее следующего — дабы пытка эта не затягивалась до утра. Но следующий все никак не давался — точней, не давался конечно же сам граф Толстой, скрипучим голосом уверявший: «Да нет там более никого! Один я! А если кто и влез, то так, разная шушера — не стоит зря мозоль натирать, занялись бы лучше чем-то полезным!» Крепкий орешек! Но раскололся и он. На свет божий в умелых руках моего родственника, сельского труженика, появилась какая-то румяная кукла с завитым локоном и такими же усами. «Спи, младенец мой прекрасный…» — скорбно произнес мой родственник, знавший литературу гораздо лучше, чем можно было предположить. Лермонтов с круглыми глазами, казалось, не узнавал своих строк.
