
…Назавтра, после возвращения с Кубены, появились у нас в доме товарищи мои по рыбалке, умытые, побритые, веселые; говорят, карася моего и всех коротаевских ершей сварили. Тянут меня из дому, от стола норовят отъять.
Я им сказал, что мне работать надо, и спровадил их к жене на кухню. Оттуда долго до меня доносился хохот и говор.
Улучив момент, я за рукав втянул уже изрядно подвыпившего Коротаева в кабинет и спросил, как стихотворение у Коли, пишется ли?
— Да откуда мне знать? Он же их в уме слагает и, как потом он говорит, записывает столбиком.
— А четверостишье начальное не помнишь?
— Не помню. А ты?
— И я не помню.
— Вот, т-твою, раствою! Но не боись, проспится, все сделает на высшем уровне. Уж больно зачин хорош…
Жизнь закрутила меня — заканчивал, а потом редактировал «Царь-рыбу», вымотался, заболел и, когда пришел в себя, поинтересовался у Коли, как дела обстоят с тем, кубенским, стихотворением. А он мне:
— Во мне их роится тьма. — Пьяненький был, бахвалился, чего трезвый никогда себе не позволял, бывал до застенчивости трогательно скромен, когда сочинялось и работалось, нежным, податливым становился, норовил к родственной душе прилепиться, чтобы послушали его, похвалили, обогрели ответной нежностью и любовью.
Еще и еще ловил я поэта с надоедным вопросом, к Коротаеву приставал: напомни, мол, дружку о Кубене, помоги ему творчески восстать и написать то, «наше», стихотворение. Да куда там? И этот гулять горазд, свататься, жениться начал, отъединился на какое-то время ото всех. Медовый ему месяц приспел. Допахался.
После гибели Николая Михайловича ни в записях, ни в полупустом чемодане, ни в бумагах не нашлось слышанного нами стихотворения. Даже и те начальные четыре строчки нигде не записаны.
Ах, молодость, молодость — звезда падучая, поэтическая судьба того падучей. И сколько же с судьбы той, будто с осеннего, нарядного древа, опадает листьев, сколько их кружит и уносит без следа шалым, слепым, жалости не знающим российским ветром?..
