
— Чего делам? Чего делам? Дело делаем.
Костер разгорелся. Я расстелил свой плащ и на нем разместил закусь, расставил кружки. Витя все метал и метал на берег рыбину за рыбиной, взбудораженно ругался на нас и категорически отказался выпить.
— Ну, как хочешь, — прокричали мы в два голоса, — была бы честь предложена! — И, громко звякнув кружками, выпили по первой.
Вино оказалось сносное, хорошим теплом прошлось по нутру, и, чтоб нутро не забыло этакую приятность, мы налили по второй, затем и по третьей.
Хорошо мы выпили, хорошо поели, сидим с Колей, обнявшись, на бревне и во всю головушку орем: «Горе горькое по свету шлялося и на нас невзначай набрело…»
— Ну, была у волка одна песня, и ту отняли, — буркнул Коротаев, явившийся к костру, а мы все свое: «Го-оре горькое-е-э…»
— Там же еще слова есть, солисты!
— Какие?
— Ну, например: «Ой, беда приключилася страшная, мы такой не знавали вовек, как у нас, голова бесшабашная, застрелился чужой человек».
И мы с Колей охотно подхватили: «Ка-ак у нас, голова бесшабашная…»
Коротаев плюнул, выругался и пошел к своей удочке. А мы с Колей все пели и пели. И хорошо нам было, ох как хорошо!
Кончилось все это тем, что я проснулся по одну сторону бревна, Коля неподвижно лежал, натянув на ухо курточку, по другую. Комары, вялые от утреннего холодка, кружились над нами, и я почувствовал, что все лицо мое горит, уши распухли, глаза превратились в набухшие щелки. Повеселился ночью комар, попировал над пирующим народом.
В тумане маячила отчужденная фигура рыбака, то и дело махающего удилищем. Костер почти потух, и вокруг него был полный разгром. Нас ограбили вороны, все, что можно было съесть и утащить, они съели и утащили. Сыто обвиснув на ветвях елей, сонно глядели вороны на побоище, и стоило мне пошевелиться, сесть на бревно, как вся опушка огласилась торжествующими криками: «Дураки! Дураки! Ох, какие дураки!..»
