«Вся комната янтарным блеском озарена», — читал Митя и представлял, как Пушкин осеновал в Михайловском, и когда даванул мороз и звезды засияли настолько свирепо и ясно, что дыхание перехватило, едва вышел, подумалось: как же проколеть надо, чтобы внутри так же ясно стало. Ничего не поделаешь: хочешь думать — мерзни, сказал себе Митя и, вернувшись в озаренную янтарным светом комнату, засел за Пушкина, Лермонтова, Блока. Но если раньше они представлялись чем-то книжным, далеким, то теперь были будто в двух шагах и казались старшими и давними товарищами по морозам и холодам. И душа тянулась к этим небывалым людям и, растянувшись, как жила, уже не могла стать короче, спокойней, сытей и требовала пищи, а ее было хоть отбавляй.

Все началось с попавшего в сеть налима. Налима на Енисее зовут кормилец. Исконная зимняя енисейская еда — налим с картошкой. Налим похож на огромного головастика — толстое брюхо, плоский хвост. Вспорешь мягкое толстое брюхо — розоватый пальчатый желудок, оливковая макса — печенка, на ней мешочек с зелеными чернилами — желчью. Все блестящее, заподлицо уложенное. Главное — желчь не раздавить. Налим хоть и кормилец, но относятся к нему, как к чему-то несуразно-смешному или даже не совсем приличному. «Опять сопливый попался». Смотрят самолов, надеясь на «красну рыбу», а тут кормилец идет, язви его, как говорит баба Лида. Налим смешно извивается, топырится, дурацкий усик на бороде, как у Хоттабыча. Лучше всего он в ухе, уху заправляют растертой с луком максой.

Так думал Митя, будто все это кому-то рассказывая, а сам выпутывал налима, стянувшего мордой всю ячею, и, когда выпутал, покрытые слизью пальцы были как чужие и дали знать, отходя в рукавицах по пути назад.

Вечером Митя, отложив книгу, посмотрел в потолок, а потом открыл тетрадь и взялся описывать извилистые налимьи пятна, белесые полосы от сети на голове — как на грибе, проросшем сквозь траву.



14 из 395