
— А к Причастию?
— Какое ж Причастие, женщина? Молочное ел! Спал на мягком! Вечор не исповедался. Нет, суп буду и чай с вареньем, а ты подарки дари.
— Где мои четки? — спросила дочь перед тем же зеркалом, в котором Агапий и часу не прошло, как разглядывал себя в монашеском клобуке.
Четок не было, но и ничего не было из того, что вблизи лежало, поодаль висело, а в комнате и таилось, и разбрасывалось по коробочкам, и мерцало, и пахло, и валялось вроссыпь, бесценное, как бусы бабушки, грошовое, как мельхиоровые браслетики.
— Как ишак слизал. Подушиться нечем. — Дочка торопилась, опаздывая и на ходу глотая завтрак; на ней был чужой вытянутый на локтях свитер, а губы и веки намазаны сиреневым, — странная мода оттуда еще больше бледнила лица здесь, но все так красились, и она сама вечерами, а днем зачем же? — но сейчас не встревала.
Входная дверь, недавно замененная на стальную, хлопнула со звоном. Ушла. Надо рожать много детей, подумала не впервые и запоздало и намешала кофейный суррогат в кузнецовскую чашку, а чем скуднее жизнь, тем больше вытягивалось на свет стародавней посуды, правда, и билось больше, но, поспешно собирая осколки, приговаривала семейное: удар судьбы мимо! Такса с ворчанием пустила в кресло, но тут же и устроила свою вострую головенку ей на колени, и вздохнула, темный зрачок блеснул нежно, и взрослая тетка заплакала посреди поруганного дома, да и жизни, так посчитала, а опомнившись, увидела, что на пустом столике нет и Библии — исчез том, который подарил мужу убитый в прошлом году священник.
— Еще бы с паперти кого позвали! И писать заявление нечего, этот, я так понимаю, продал все, пропил и в Пензу укатил. К матушке, извините. Или не к матушке. И не в Пензу!
