
– А скоростник? Это ж семидесятые годы! Это консервная банка с врезанной третьей дверью, а больше ничего у нас нет – асинхронника нет, ЭП1 уже устарел, ЭД8 нету, и “аммендорфа” нет больше… Ты вот, – он ткнул пальцем Тимошину в грудь, – отличишь ТВЗ от “аммендорфа”?
Тимошин с трудом сообразил, что имеются в виду вагоны немецкого и тверского производства.
– А вот я завсегда отличу! – Мордатый сделал странное движение, став на секунду похож на революционного матроса, рвущего тельняшку на груди. – По стеклопакетам отличу, по гофрам отличу – у нашего пять, у немцев покойных – два…
Какое-то мутное, липкое безумие окружало Тимошина. Он оглянулся и увидел, что они в купе давно вдвоем. Время остановилось, а коньяка в бутылке, казалось, только прибавлялось. Поезд замедлил ход и вдруг совсем остановился.
– Это спрямление, – икнул Мордатый. – Тут царь Николай палец на линейку поставил…
“Ишь ты, – подумал Тимошин. – И он еще заканчивал наш институт!”
Всякий железнодорожник знал историю Веребьинского разъезда. Никакого пальца, конечно, не было – как раз при Николае поезда ходили прямо, но паровозы не могли преодолеть Веребьинского подъема, и еще во времена Анны Карениной построили объездной путь. Лет шесть назад дорогу спрямили, выиграв пять километров пути.
Все это Тимошин знал давно, но в спор вступать не хотелось. Споры убивало дрожание ложечки в стакане, плеск коньяка в бутылке, что оставлял мутные потеки на стеклянной стенке.
– Да. Хотел бы я вернуться в те времена, да.
Тимошин сказал это из вежливости и продолжил:
– Помню, мы в стройотряде… Вернуться, да…
Мордатый отчего-то очень обрадовался и поддержал Тимошина:
– Всяк хотел вернуться. Пошли-ка в ресторан.
Это была хорошая идея – она способствовала бегству от этого безумия.
