Я быстро повернулась и почти ничего не видела. Я даже не поняла, чего именно не надо было ви­деть. Какая-то фигура в солдатской шинели нагиба­лась, подбирала камни и швыряла в свору собак, ко­торые что-то грызли. Но это было довольно далеко, внизу, у насыпи. Одна собака отбежала, волоча что-то по земле. Это все было так мгновенно… Мне по­казалось, что волочит она… наверное… показалось… волочит руку… да, какие-то лохмотья и руку, я виде­ла пальцы. Только ведь это невозможно. Ведь нельзя же отгрызть руку…

Помню холодный липкий пот на висках и у рта и судорогу потрясающей тошноты, от которой хоте­лось рычать по-звериному.

— Идемте, идемте!

Аверченко ведет меня под руку.

—  Ведь хозяйка предупреждала, — хочу я сказать,

но не могу разжать зубы и ничего не могу выгово­

рить.

—  Мы попросим горячего чая! —кричит Гусь-

кин.— И иигрень живо пройдет. От холодного ми­грень всегда проходит. Что?

Когда мы подошли к дому, он шепнул:

— Актрисам нашим ни о чем ни полслова. Все

равно, если даже очень громко завизжать, так новый

строй наладить не успеют — нам утром надо уез­

жать. Что-о?

Гуськина «что-о?» не означает вопроса и ответа не требует. Это просто стиль и риторическое укра­шение речи. Хотя иногда казалось, что в Гуськине два человека: один говорит, а другой с удивлением переспрашивает.

Дома застали мирную картину: лампа, самовар. Одна из актрис поит молоком свою собачку, другая репетирует какой-то монолог для вечера.

Что же, однако, я буду читать? Какая у нас будет аудитория? Робеспьер говорил, что все «светлые личности, сбросившие вековые цепи»,—каторжники, что ли? И вдобавок «глубокие ценители и знатоки искусства». Какого искусства? Аверченко решил, что «блатной музыки».

Что же читать?

—  Надо читать нежные стихи,— решила Оле-

нушка.— Поэзия облагораживает.



26 из 175