Лицо у него было необыкновенное: сливовые глаза источали доброжелательность и тоску, из ушей росли волосы, а нос был предлинный, примерно в полторы нормальных величины, и оттого создавалось впечатление, будто он не совсем человек или человек, принадлежащий к какой-то четвертой расе. Я знал, что мой великий немец лет на семь старше Моцарта, но выглядел он благообразным, крепким еще стариком, подтянутым и отлично знающим себе цену.

Беседовали мы с Гете бог весть на каком языке, вроде бы по-русски и вроде бы по-немецки, но при этом досконально понимали друг друга, не оставляя места иносказаниям и темнотам. Почему-то мне с первых же слов стало понятно, что Гете постоянно путешествует во времени и в пространстве, что он в курсе многих наших событий и обстоятельств, что ему куда больше нравится посещать прошлое, нежели будущее, считая от даты его кончины, что он ко всему потерял интерес и томится своей звездой.

Итак, в тот памятный вторник я весь день провалялся в своей постели, мусоля «Мариенбадскую элегию», которую Иоганн Вольфганг Гете написал уже будучи стариком, — немудрено, что в среду он мне явился.

Бдение первое

Ну-с, отворил я окно, и Гете, на одно мгновение расщепившись на квадратики, как на атомы, перешагнул через подоконник, будто через порог. Первым делом он приятным движением оправил на себе фрак, затем осмотрелся по сторонам и уселся в мягкое кресло с овальным сальным пятном на спинке.

— Что это вы читаете? — спросил мой великий немец и указал на книгу, которую я все еще держал в руке, заложив указательным пальцем незаконченную страницу.

— Да вас, собственно, и читаю, — ответил я. — Если точнее, «Мариенбадскую элегию», если честно — в двадцатый раз. Вот читаю, читаю и все никак не могу понять: зачем вы ее, собственно, написали?



3 из 39