
Шварц посмотрел на меня.
— Я уже давно не могу иронизировать, — сказал он. — И испытывать страх перед громкими словами. Когда человек иронизирует и боится, он стремится принизить вещи.
— Может быть, — согласился я. — Но разве так уж необходимо, став перед несбыточным, повторять себе: оно невозможно? Не лучше ли постараться преуменьшить его и тем самым оставить луч надежды?
— Вы правы. Простите меня, я забыл, что у вас впереди дорога. Разве тут есть время думать о пропорциях вещей!
— А вы разве никуда не едете?
Шварц покачал головой:
— Теперь уже нет. Я снова возвращаюсь обратно.
— Куда? — спросил я удивленно.
Я не мог поверить, что он опять собирается в Германию.
— Назад, — сказал он. — Потом объясню.
3
Ночной клуб оказался типичным русским эмигрантским увеселительным заведением, каких после революции 1917 года множество возникло по всей Европе — от Берлина до Лиссабона. Те же аристократы в качестве кельнеров, те же хоры из бывших гвардейских офицеров, такие же высокие цены и та же меланхолия.
Как я и ожидал, там горели такие же, как и везде, матовые лампы. Немцы, о которых говорил кельнер, конечно, не принадлежали к числу эмигрантов. Скорее всего — шпионы, сотрудники германского посольства или представители немецких фирм.
— Русские успели устроиться лучше, чем мы, — сказал Шварц. — Правда, они попали в эмиграцию на пятнадцать лет раньше нас. А пятнадцать лет несчастья — это кое-что значит. Можно набраться опыта.
— Это была первая волна эмиграции, — сказал я. — Им еще сочувствовали, давали разрешение на работу, снабжали бумагами, нансеновскими паспортами. Когда появились мы, сострадание мира было уже давно исчерпано. Мы были назойливы, как термиты, и не нашлось уже никого, кто поднял бы за нас голос. Мы не имели права работать, существовать и к тому же не имели документов.
