
Подошел к окну и потянул за веревку. Штору заело, потом она вдруг вырвалась из его рук и с шумом закаталась, прохлопав холостой оборот, его прожгло ужасом. Он постоял неподвижно, а потом уперся руками в оконную раму, а головой — в деревянную сердцевину. Я едва помню ее, сказал Мардон, хотя она почти дожила до моих пятнадцати лет. Она не оставила по себе никаких следов — во всяком случае, видимых. Между нами не было связи — если ты понимаешь, о чем я. Он поколебался и выговорил: я думаю, чем больше человек помнит, тем больше он хозяин своей жизни. Эти фотографии ничего мне не говорят. Я мог бы рассказать тебе о ягодах на белой черемухе, они текли по пальцам, когда я стискивал ветку, или о пыльной траве слева от дороги, по которой я шел в школу, — это я помню. Еще отца, но это должно быть позже. Однажды я застал его, когда он онанировал на чердаке, мать еще, наверно, не умерла. Я бы многое дал, чтобы узнать, как я на это реагировал — тогда. Позже это придало ему вес в моих глазах, я счел его нормальным мужиком, если ты понимаешь, что я имею в виду. Он меня не заметил, а то бы все очень усложнилось. А в другой раз — он мне врезался в память — я видел, как он в дождь сидел на скамейке. Я сделал вид, что не заметил его. Зачем человек в дождь сидит один на скамейке в каких-то трехстах метрах от своего дома? Она не ответила. Отец отвернулся от окна. Увидел у двери выключатель, подошел к нему и нажал. Потом вернулся к окну и опустил штору, не глядя на девушку в траве. Быстро, как на пожар, снял пижаму и оделся. Убрал ее на дно чемодана и захлопнул крышку. И встал, глядя прямо перед собой, как будто у него все-таки обнаружилось в запасе время. Тогда Мардон закурил и сказал: мы такие, какие есть, и ничего не можем с этим поделать, ведь так? Мы целиком и полностью во власти нашего прошлого, но не мы одни создавали его.