
Белая весенняя ночь стояла над землею. Светлоликая луна глядела с неба. В спокойной воде чернели прибрежные вербы. В ночной тишине и покое в полный глас пели соловьи. Казалось, каждый терновый куст звенит, мешая трель и нежный высвист, хрустальный звон, щелканье и звучный раскат - серебряный гром по ясной скляни воды.
В этот живой благовест временами врезался долгий протяжный стон. Ночная птица ли, водяной, но кто-то кричал печально, с надрывом.
Шелякин заварил чаю и долго хлебал горячее, горькое, железом пахнущее питье. Хлебал и трезвел, хотя и прежде не был пьяным. Но теперь такою ясною становилась голова, так много в ней помещалось, четко виделось все - от сегодняшнего часа до прошлых, далеких дней.
Как голодному кобелю вечно снится сладкий мосол, так и Шелякину часто грезилась жизнь как у людей.
Возле костра лежал красноватый мерклый отблеск. Для Шелякина он был слишком светел, и словно чего-то боясь, он ушел к берегу и там, в вербовой тени, над водою, сел и замер.
И скоро в тишину и соловьиное пенье пришел еще один звук, человечий. Тоненько, осторожно он запел:
Ночь проходит, а я у порога,
Словно тополь у края села.
Милый мой, ой какая дорога
Далеко между нами легла.
Песня была бабья, и пел он ее по-бабьи, подголашивая. Да и он ли пел? Мог ли пробиться из луженой и перелуженной глотки, прокуренной и пропитой, этот слабенький ручеек?
Может быть, полюбил ты другую,
Так скажи, сколько лет тебя ждать...
Он даже не пел, выговаривал, срываясь и глотая слова:
Почему ты мне писем не пишешь!
Или ты позабыл про меня?
Или ты, засыпая, не слышишь,
Как тоскую я здесь без тебя?
И во тьме, в тишине, в безлюдье никто не слышал его. И пел, конечно, не он... Разве мог он петь, разве умел? Это звенел в ночи ясный девичий голос:
Ночь проходит, а я у порога,
