
Я упал на берег, стукнул кулаком по мокрой земле и завыл. Санька клацал зубами, Алешка все звал бабу.
— От… отпустили!.. Такого тайменя отпустили-и-и-и! — жаловался я неизвестно кому.
— Ба-ба!.. Баба!.. — кричал Алешка, глядя на редкие теперь уже огни в деревне.
Я вскочил с земли и дал Алешке по уху. Он не ожидал этого, кувыркнулся на траву и сразу замолк.
— Обормот большеголовый! — орал я на Алешку. — Такой тайменище ушел! А он — баба! Ты чо сидишь? — взъелся я на Саньку. — Завяжи руку, и станем животник распутывать… Расселись тут… Рыбаки! Другой раз свяжусь я с вами!
Первый раз в жизни возвысился я над Санькой, командовал им, и он — куда чего делось? — подчинялся мне как миленький и даже несмело попытался утешить, когда помогал распутывать животник.
— Может, это и не таймень вовсе, а большой налим…
— Я не отличу вилку от бутылки?! Лапоть от сапога не отличу? Сам ты налим!
Распутывали животник. Руки мои порезало льдом, сводило пальцы от стужи. Санька опять робко заговорил:
— Ты бы отжал лопоть, погрелся. Ноги у тебя рематизненные. Захвораешь…
— Не сдохну, не беспокойся! Ночь-то скоро пройдет. А рыба где? Плавает по дну…
Санька потом не раз мне говорил, будто именно в ту темную-темную ночь он понял, что характером я весь в бабушку свою, Катерину Петровну.
Но тогда он ничего не говорил. Помалкивал и дело делал. Алешка после оплеухи дрова таскал, несмотря на боль и рану, и огонь поднял до небес.
Животник мало-мало наладили, наживили снова, я забрел в воду, привязал его к кусту и закинул недалеко. Санька ждал меня на берегу и к огню не уходил.
— Чего тут дрожишь? — прикрикнул я на него и пошел к стану, Санька потащился за мной.
Разделись, отжали рубахи, штаны. Нагишом прыгали у костра, пока сушилась одежда. Я помаячил Алешке, чтобы принес из старого остожья сена. Прелое было сено, охвостье. Кто ж доброе оставит? Доброе зимой вывезли. И все же не на голой земле плясали теперь.
