
За все годы встреч с ним, если между нами затевался литературный разговор, мы говорили большей частью о поэзии.
Он не любил прю, то есть прений. Длинных разговоров. Его вполне устраивали короткие реплики, и больше всего - эмоциональное отношение слушателя. Этим мы и довольствовались. В этом смысле чуткость его была феноменальной.
Однажды, приехав в Ленинград, он прочитал мне только что написанную "Анну Снегину". Строфы звонко раскатывались по большой комнате бывшей барской квартиры двухэтажного особняка у Невы, на Гагаринской улице.
И вот эта поэма словно прокатилась мимо меня по паркету. Есенин кончил, а я молчал.
- Ну и молчи! - сердито буркнул он.
Вечером мы снова встретились, гуляли по набережной Невы, неподалеку от Зимней канавки. Есенин любил это место. Оно ему напоминало пушкинские времена.
Я попытался объяснить свое молчание после "Анны Снегиной", но Есенин мгновенно перебил меня жестом.
- Да ладно... Не объясняй. Чего там... На твоем лице я вижу больше, чем ты думаешь. И даже больше, чем скажешь.
- Ну, я еще ничего не сказал! Не торопись. А если хочешь, так выслушай.
Есенин приготовился слушать.
Я говорил, что "Снегина" - хорошая поэма, что Есенин не может написать дурно. Но что фон ее эпический. И вот это обстоятельство все меняет. Говорил я главным образом о том, что мне многое ново в поэме. Например, картины революции в деревне. Что по всем строфам и в ряде сцен рассыпаны социальные страсти.
- Этого раньше у тебя не было. Здорово даны образы. Но ведь Оглоблин Прон все-таки недописан. Как его расстреляли деникинские казаки, дошедшие до Криушей... А как он умирал? Разве это не важно? Как мужики из-за земли убили "офицера Борю", мужа Анны?
В общем, у меня был свой взгляд на поэму. Я чувствовал за ней большой классический роман в стихах.
