Не было дня, когда я не разговаривал бы с тобой. Вся моя жизнь состоит из двух половин: первую я тебя ждал, вторую я тебя помнил.

Я писал это письмо много лет, очень много. Ночами, глядя в темноту, и в поездах, куря в тамбуре, и в толчее улиц, и просто в свободную минуту. Так странно: и пел гондольер в Венеции, и играл скрипач в Иерусалиме, и светилась Эйфелева башня, и в бессонницу в тундре под храп бригады доносил разбитый транзистор: „Лишь о том, что все пройдет, вспоминать не надо“. Тогда еще я умел плакать.

Ты плачешь по мне, милая? Ты меня помнишь?

Всю жизнь я пытался понять тебя, и понять себя, и в тысячный раз вспоминая давние события находил в них новые детали, открывал новые мотивы и тайные причины.

Я очень любил тебя, милая. Я и теперь люблю тебя. Но теперь это уже точно не имеет никакого значения. Вот уж теперь-то точно поздно.

Когда-то, в той жизни, ты сказала – лето, и Ленинград, и тополиный пух: „Поезд ушел“. И я ответил: „Ну, такой поезд я на пальце потащу за веревочку“.

Когда-то – лето, комнатушка, простынь, плед на окне завязан сыромятным ремешком скотогона на калмыцкий узел – ты спросила: „А тебе надо, чтоб я тебя любила? Или – тебе и так… устраивает?“ Я не нашел ответа, было слишком много верных и все про одно, они промелькнули мгновенно, каждый главный и единственный, не выбрать, так больно, и печально, и быстро колотилось сердце, и я сумел только на выдохе: „Господи, дай мне любви этой девочки, и больше мне от жизни ничего не надо“.

С тех пор я всю жизнь отвечал на этот вопрос. Из всех в мире вариантов „да“ я искал один, чтоб ты поняла, как мне это было надо.

Я сказал тебе: „Ты любишь меня. Когда ты сходишь по мне с ума, и прибегаешь, бросив все, и обнимаешь, прижимаясь в отчаянье, и глаза твои сияют, и ты моя, и ты стонешь со мной, и ты делаешь каждым касанием навстречу то же, что делаю я, и чувствуешь то же, что чувствую я, – ты любишь меня, и знаешь это, всем естеством, и я это знаю и чувствую всем собой, потому что нет этого иначе“.



2 из 288