
Процветающий Лядов. Поправил я его мысленно. А вслух ответил:
– Именно он. – И, чтобы не оставлять сомнений в столь высокой рекомендации, добавил: – Он мой лучший друг. Мы с ним вместе учились в институте. Так сказать, товарищ по парте.
– О да! – воскликнул Толмачевский. – Эти молодые годы! Эти споры в звездные ночи! Эти творческие поиски у моря под яркой луной! Эти юные музы, посещающие скромную обитель творца…
Эти красные рожи, несущие всякую чушь об искусстве. Эти грязные, обшарпанные стены, разбитые лампочки. Это хмурое утро с невероятной головной болью. Эти сомнительные накрашенные девицы, плюющие на слово «любовь», продолжил я про себя. И так же, про себя, добавил: он тоже, наверно, из нас, бывших. Поэт, наверное…
– О, знаете, я тоже балуюсь с этой легкомысленной Афродитой. Люблю, знаете, посочинять стишки при тусклом свете свечи…
Так я и знал. И мне стало еще скучнее. И я почему-то с невероятной тоской вспомнил свою жену Оксану. Ее простенький, естественный мир. Ее искренние, задушевные слова. Ее неприятие лжи.
– К сожалению, – не унимался управляющий, пощипывая тоненькие черные усики, – наше заведение полностью забито посетителями. Впрочем, вы сами можете в этом убедиться. И достойного местечка я вам пока подыскать не могу. Имеется в виду, рядом с уважаемыми, известнейшими людьми. Но смею вас уверить, это временно. Как только освободится лучшее место – я тут же оповещу вас. – Он взмахнул холеной рукой. И бордовый камень в золотой оправе на указательном пальце прямо-таки ослепил меня. – А пока сядьте вон за тот столик. Конечно, там людишки неприметные. Но, думаю, для вашего, творческого склада ума вы сможете почерпнуть и из этих бесед что-либо полезное.
И Толмачевский, кивнув на прощание, скрылся за служебной дверью. А мне ничего не оставалось, как последовать за швейцаром в глубь полутемного зала и оказаться возле нужного столика.
