
В первый миг, едва разлепив глаза, Дмитриев бессознательно -- из-за солнца и света -- ощутил радость, но уже в следующую секунду все вспомнилось, синева смеркла, за окном установился безнадежно ясный и холодный осенний день. До завтрака ни он, ни Лена не сказали друг другу ни слова. Но после того, как Дмитриев позвонил Ксении Федоровне -- он звонил сестре Лоре в Павлиново, где сейчас мать жила, и Ксения Федоровна бодрым голосом рассказала, что вчера поздно заезжал Исидор Маркович, нашел состояние хорошим, давление в норме, советовал с первым снегом поехать в какой-нибудь подмосковный санаторий, затем следовали вопросы насчет Наташкиных дел, как ее глаза, исправила ли тройку по физике, дают ли ей морковку сырую тертую -- самое полезное питание для глаз, и что слышно с командировкой Дмитриева,-- он испытал внезапное облегчение, точно отлив боли от головы. Вдруг показалось, что все, может, и обойдется. Бывают же ошибки, самые невероятные ошибки. И с этой ничтожной радостью и минутной надеждой он пришел после телефонного разговора в комнату -- Наташка уже убежала, а Лена поспешно что-то шила, наполовину одетая, в юбке и в черной нижней рубашке, с голыми плечами -- и, проходя мимо Лены, он легонько шлепнул ее пониже спины и спросил дружелюбно: -- Ну-с, как настроение?
Вдруг сухо Лена ответила, что настроение у нее плохое.
-- Да что ты? -- сказал Дмитриев, задетый тем, что так сухо отвечают на его дружелюбие.-- Это отчего же?
-- Причин, по-моему, больше чем достаточно. Мама заболела. -- Твоя мама?
-- Ты думаешь, только твоя может болеть? -- А что с Верой Лазаревной?
-- Что-то очень серьезное с головой. Второй день лежит, я уж тебе не говорила вчера, но сегодня утром позвонила... Какие-то мозговые спазмы.
Лена закончила шитье, надела кофточку и подошла к зеркалу, глядя на себя высокомерно.