
Подали на деревянном круге круто посоленную жирную баранину. Аверкий вспомнил, как служил он когда-то зиму в городе. Подумав, он осторожно взял кусок своими тонкими пальцами и бледно усмехнулся.
- Люблю горчицу, а где я ее могу взять? - сказал он застенчиво, не глядя ни на кого.
От баранины стало нехорошо; но он досидел-таки до конца стола. Когда же работники, дохлебав до последней капли огромную чашку голубого молока и самодовольно икая, стали подниматься и закуривать, смешивая запах махорки с запахом еды и свежих ситников, Аверкий осторожно надел свою большую шапку, - в пеньковом дне ее всегда была иголка, обмотанная ниткой, - и вышел на порог сенец, постоял среди голодных собак, жадно смотревших ему в глаза, точно знавших, что его тошнит. Погода портилась. Стало сумрачно, похоже на будничное предвечернее время, мелкий дождь стрекотал по газете, валявшейся у крыльца барского дома; индюшки, опустив мокрые хвосты, усаживались на развалившейся ограде, а цыплята, которых сердито клевали они, лезли, прятались под их крылья... Сладкие харчи! Аверкий знал им цену. Последняя предсмертная тягота наступала для него, а все же крепко не хотелось ему терять их, когда брел он за избу.
II
Воротился он бледный, с дрожащими ногами, и попросился у стряпухи на печку.
Она равнодушно спросила:
- Ай захворал?
- Служил тридцать лет, - в тон ей ответил Аверкий, влезая на нары, ставя лапоть в печурку и поднимаясь в тесное жаркое пространство между печью и потолком, - служил тридцать лет с чистым лицом, а теперь шабаш, ослаб... Блоху не подкую, пошутил он. - Износился, задыхаться стал, - еще тверже и даже с удовольствием сказал он, ложась.
И как только лег, получше пристроив голову в шапке на какую-то сломанную плетушку, тотчас стал задремывать и слышать свое глубокое, однообразно прерывающееся дыхание, ощущать его жар в губах.
