
— Может, и так, может, и так! Ну-ка садись ужинать, садись ужинать, а потом иди и дуйся, сколько твоей душеньке угодно.
О, если бы они видели меня на другой день, когда я, спрятавшись в развалинах, ожидал прибытия веселых молодых гостей; если бы они видели меня вечером, когда я потихоньку выскользнул из-за похожей на призрак статуи и остановился, прислушиваясь к музыке и ритмичному топоту танцующих ног, вглядываясь в освещенные окна жилого дома, — а развалины вокруг внутреннего двора тонули во мраке; если бы они догадались, какие чувства переполняли мое сердце, когда я прокрался по черной лестнице в свою каморку, утешая себя мыслью: «Им не будет от меня никакого вреда», — они перестали бы считать меня угрюмым нелюдимом.
Вот так родилась моя застенчивость, то робкое молчание, которым встречал я неправильное толкование моих поступков, и так возник этот невыразимый, этот болезненный страх, что меня могут счесть расчетливым или своекорыстным. Вот так начал складываться мой характер, еще прежде чем на него оказала влияние полная трудов одинокая жизнь бедного школяра.
Глава шестая
Брат Хокъярд (так он велел мне называть его) поместил меня в школу и сказал, чтобы я работал прилежно и сам заботился о своем будущем.
— Можешь быть за себя спокоен, Джордж, — сказал он. — Вот уже тридцать пять лет, как я — лучший слуга на службе господа нашего (о да, лучший!), и он знает, чего стоит такой слуга (о да, он знает!), и он поможет тебе в учении в счет награды мне. Вот что он сделает, Джордж. Он сделает это ради меня.
С самого начала мне не нравилась та фамильярная уверенность, с какой брат Хокъярд говорил о путях неисповедимого и всемогущего провидения. И, по мере того как я становился старше и умнее, она нравилась мне все меньше и меньше, а его манера подтверждать каждое свое высказывание восклицанием в скобках, словно, хорошо себя зная, он не верил ни единому своему слову, казалась мне теперь отвратительной. Не могу выразить, как тяжелы были мне эти чувства, — я боялся, что они порождены своекорыстием.
