
В печи потрескивает плавник, обуглившиеся головешки рассыпаются, в последний раз вспыхивают ярким светом и гаснут.
— На Диксон идешь, дядя Терень? — тихо спрашивает Арсений.
— На Диксон.
Оба молчат.
— Почту возьмешь?
— Возьму.
И опять долго молчат.
— И ответа дождешься?
— Дождусь.
Дядя Терень встает и идет к койке. Расстилает тулуп, готовит постель.
— Так я напишу… дядя Терень, — нерешительно и словно виновато говорит Арсений.
— А напиши, напиши…
И, пока дядя Терень спит, Арсений сочиняет радиограмму. Он рвет листок за листком, грызет ручку, снова пишет. Его лицо попеременно отражает все человеческие чувства: от нежной любви до яростной злобы, от дикого отчаянья до тихой надежды.
Через четыре часа старик уже на ногах. Время дорого, а путь далек. Арсений провожает. Идут молча. На берегу прощаются. Арсений крепко жмет руку дяди Тереня и, заглядывая в глаза, спрашивает:
— Так ждать?
— Жди, парень, жди…
Теперь путь дяди Тереня лежит напрямик, через бухту.
Арсений долго еще стоит на высоком берегу и глядит, как бредет по льду старик, перепрыгивает через трещины, обходит забереги, проваливается в бродный мокрый снег, падает, подымается и снова идет. Мешок подпрыгивает на его спине. В мешке телеграмма.
Наконец проклятая бухта позади. Дядя Терень выбирается на берег. Отряхивает снег со штанов, с сапог, садится на кочку посуше и переводит дыхание.
Вёсны ли стали хуже, или годы уже не те, только все трудней и трудней становится старику дорога.
«Еще год-два похожу, а там и на покой!» — думает он, вытирая пот со лба и с шеи.
Небо над тундрой голубое, высокое, чуть-чуть влажное — такое, как дома в апреле. Так же пахнет земля, сырая, развороченная. Так же звенит вода. Так же кричит гусь на озере. Только жаворонка нет.
