Но спал он, похоже, не так уж и долго: за окнами всё ещё стояла ночь. Слабый свет сочился из противоположного конца коридора, и, приподнявшись на локте, он увидел стол дежурной медсестры и бледную свечку, стоящую вместо подсвечника в стеклянном стакане. «Почему свечка? Ах, да, — вспомнил Нартахов, — электростанция…»

Но света было всё же достаточно, чтобы разглядеть, что вдоль стен коридора, где только возможно, стоят кровати. Старая больничка тесная, мест не хватает, а новая больница ещё когда будет! Только сваи под фундамент забили, как строительство пришлось приостановить: на каком-то повороте бюрократическое колесо заскрипело, на какой-то бумаге не оказалось нужной подписи, и стройплощадка опустела. Эта остановка Нартахову многих нервов стоила.

Нартахов осторожно и медленно, проверяя себя, сел на кровати. Оказывается, если не делать резких движений, не тревожить бинты, то жить ещё можно: если боль и давала о себе знать, то она вполне была терпимой. Нартахов подумал, что надо бы позвонить жене, Маайа его наверняка потеряла, беспокоится, и он начал вставать, чтобы пойти к телефону, и встал уже, как вдруг стены и потолок закачались, поплыли, к горлу подкатило густое тошнотное тепло, и Семён Максимович повалился на кровать.

Он долго лежал, перемогая тошноту и головокружение, и понемногу справился с ними, потерял много сил в этой борьбе и снова стал засыпать, как опять услышал свой крик:

— Ни-и-ку-ус!


Эх, Никус, Никус… Николай-Коля… Николай Фомич Ерёмин… Сколько же снегов выпало и растаяло, сколько же раз земля одевалась новой зеленью и полыхала осенним буйством красок с того злого дня, как Нартахов впервые издал этот крик? Не одна жестокая беда могла бы заглохнуть под снегами, напластованными сорока зимами, исчезнуть под опавшей листвой и хвоей сорока осеней.



12 из 122