
Мы бросились наружу.
Прямо перед цехом возвышалась груда серебристого металла, из недр которой шел дымок. Мы сразу поняли, что это самолет, и с криком: “Может, летчик еще жив!” – стали растаскивать обломки.
Но летчик подошел к нам со стороны, он, оказывается, невдалеке катапультировался, шелковый парашют волочился за ним. “Кажется, никого из ваших не накрыло,- сказал он.- Вот и ладненько”. И подарил парашют нашим женщинам на кофточки. “Останки разобрать, и побыстрей! – приказал он нам.- О случившемся помалкивать. Дело государственной важности.- После чего попросил закурить и объяснил: – Данный самолет – последнее слово в авиастроении, первый в мире абсолютно безаварийный, у американцев такого нет, они кусают локти, десятки государств в очереди на покупку…”
“Как же он разбился?” – спросили мы. “А хрен его знает”, ответил летчик и пошел.
“А вас не расстреляют? – крикнули мы вслед.- Или по крайней мере не посадят?” “Это грозит вам,- обернулся летчик,- если сегодня же не наведете порядок”.
И ушел.
Окружив кучу, мы стали смотреть на нее завороженно. От серебристости кружилась голова.
Куча почти вся состояла из дюраля.
Конечно, из одного дюраля самолет состоять не может, в нем и медь, и железо, и, смешно сказать, даже древесина. Но все ж дюраль преобладал: когда мы, стащив весь его на склад, примерно подсчитали, вышло, что год сытой жизни нам обеспечен. Может, и полтора!
Уже через неделю мы снова зачастили на вернисажи, а Дантес – в оперу.
Зажили мы лучше прежнего. Благодаря толстячку, который, став нашим другом, сумел заключить несколько договоров на оптовые поставки дуршлагов в другие города. Наши женщины теперь уже не таскали на базар мешки с продукцией – по железнодорожной ветке прямо к цеху подгонялся товарный вагон, оставалось только нагрузить его доверху. И он ехал – то в Пензу, то в Мариуполь.
