
– Владимир Сергеевич, – сказал Митрохин, доброжелательно глядя на меня своими голубовато-серыми, добродушно удлиненными лучиками морщинок глазами. Все-таки он славный был человек (признаться в этом даже себе без «все-таки» я не мог: не может начальник, если ты не рвущийся вверх по трупам своих товарищей карьерист, быть без «все-таки» порядочным человеком!): Салтыков у прочнистов всегда говорил молодежи «ты», хотя был моложе Митрохина, и безо всякого отчества: «Петя, иди сюда…». – Владимир Сергеевич, – сказал Митрохин – голос его приятно был глуховат, – вы нас извините, что так получилось… что вам приходится лететь одному. Но дело для нас очень важное. – Тут я, не давая ему развить свою мысль – мне стало неудобно, вот такой я человек, – мужественным басом запричитал: – Ну что вы, ну что вы, о чем речь… – Дело не только в договоре, – продолжал Митрохин, – который вы едете заключать… – это была щедрая дань моему самолюбию: никакого договора заключать я не ехал, договор был тысячу раз согласован по телефону и почтой и конечно же не со мной, и летел я только его подписать – с таким же успехом можно было послать дрессированную обезьянку (впрочем, это я сейчас, вспоминая, такое пишу: тогда я, конечно, не позволял себе думать о себе – так…). – Дело не столько в договоре… – Николай Петрович произносил «договор» с ударением на последнем слоге, и это мне тоже нравилось; большинство в институте – и, кажется, даже директор – говорили упрямо «договор», – причем точно так же, с восприимчивостью чемпионов по подражанию человеческой речи попугаев жако, начинали говорить и подчиненные власть имущего грамотея: начальник отдела спрашивал, в каком состоянии «договор», – и все заведующие лабораториями спешили наперегонки доложить, что «договор находится в стадии согласования» (тоже славно – не хуже «вопроса для вентиляции», как было записано в памятной книжке почтенного Александра Николаевича);
