
Я рос путешественником, хотя особенно никуда не ездил. Дороги были моей тайной, которой еще предстояло позавидовать моим друзьям. Я прощался с ними, встречаясь каждый день. Я засыпал в дороге, просыпаясь на узкой койке у окна, дребезжавшего своими маленькими стеклами, когда мимо гремел трамвай. Окно было ниже тротуара, и, приподнявшись, я видел последнее трамвайное колесо, и, когда прицепной вагон проходил, вихляя облупленным красным задком с хвостиком буфера, на столбе показывались такие же большие и круглые, как колесо, уличные часы. Они предупреждали, что мне надо вскакивать и бежать в школу, а через несколько лет в техникум — на третьей скорости.
Тетка сердилась, что я завтракаю вприпрыжку.
Я рос с бедной, но доброй теткой. Она работала накладчицей в типографии. В шесть лет я часто сидел на подоконнике, ожидая мать или отца и надеясь узнать их по ногам: на красивой фотографии у отца были начищенные, гладкие, как из железа, сапоги, а у мамы высокие ботинки с тридцатью двумя дырочками для шнурков. Тетка приходила и говорила:
— Слезай, дурачок!
И принималась называть меня несчастной сиротой и другими бранными словами. Я думал, она меня не любит, но она так меня жалела.
— Когда уж ты вырастешь, горемычный!
И вот я вырос.
Окно по-старому дребезжало от трамваев, враскачку проезжавших мимо, правда теперь уже с подкрашенными задками, а мы складывали вещи в новый чемодан. Каждую рубашку тетка поправляла своими руками. Потом она проверила пуговицы на моем плаще. Может быть, она думала: кто их мне теперь будет пришивать в этом Камушкине?
Камушкин… Сидят девочки на крылечке, ловят галечки в горсть. Больше ничего я не мог себе о нем представить. Уж нитки-то с пуговицами там продают наверняка!
