
Молодой человек смутился, пораженный искренним порывом священника, и заговорил мягче:
— Кто вам сказал, что ребенок был от другого?
— Она, она сама, и еще издевалась надо мной.
Тогда бродяга, не оспаривая этого утверждения, заключил безразличным тоном уличного мальчишки, выносящего приговор:
— Ну что ж! Значит, мамаша, издеваясь над вами, тоже ошиблась, вот и все.
Аббат, овладев собою после приступа ярости, спросил:
— А вам кто сказал, что вы мой сын?
— Она сама, когда она умирала, господин кюре... А затем — вот это!
И он снова поднес к глазам священника фотографию.
Старик взял ее и долго, медленно, с сердцем, надрывавшимся от муки, сравнивал этого незнакомого прохожего со своим давнишним изображением. Сомнений не оставалось — это был действительно его сын.
Скорбь овладела его душой, невыразимое, мучительное, тягостное чувство, подобное вновь вспыхнувшему угрызению совести. Кое-что он начинал понимать, об остальном догадывался и вновь видел перед собой грубую сцену расставания. Только для спасения жизни, под угрозой оскорбленного мужчины бросила ему женщина, лживая и коварная самка, эту ложь. И ложь удалась. А от него родился сын, и вырос, и стал этим грязным проходимцем с большой дороги, от которого несет пороком, как несет животным запахом от козла.
Он прошептал:
— Не угодно ли вам пройтись со мной, чтобы как следует объясниться?
Тот рассмеялся:
— Ах, черт! Да ведь я для этого и явился.
И вместе, бок о бок, они пошли по оливковой роще. Солнце уже закатилось. Резкая прохлада южных сумерек накинула на все невидимый холодный плащ. Аббат вздрогнул и вдруг, по привычке священнослужителя подняв глаза, увидел над собою дрожащую на небе мелкую сероватую листву священного дерева, прикрывшего хрупкой своей сенью величайшую скорбь, единственный миг слабости Христа.
