
Вышел я из коллежа таким же целомудренным, каким выходит из училища святого Сульпиция набожный семинарист. Моя матушка на смертном одре взяла с дяди слово, что я не стану священником; но я был так благочестив, словно собирался принять сан. Когда я – воспользуюсь красочным старинным выражением – слетел с насеста коллежа, аббат Лоро взял меня к себе и засадил за изучение права. За четыре года самостоятельных занятий, необходимых для получения ученой степени, я много работал, и более всего в областях, чуждых бесплодным полям юриспруденции. В коллеже – гам я жил у директора – мне не приходилось читать, и теперь, набросившись на книги, я жадно утолял свою жажду. Я прочел многих классиков современности, за ними последовали классики всех предшествовавших зевков. Театр сводил меня с ума, и долгое время я ежедневно ходил туда, хотя дядя давал мне только сто франков в месяц. Эта бережливость, к которой принуждали доброго старика заботы о бедных, неизбежно сдерживала мои юношеские аппетиты в должных границах. Разумеется, я уже не был девственником, когда поступал к графу Октаву, но свои редкие любовные похождения считал преступными. В дяде моем было столько ангельской чистоты, я так боялся огорчить его, что ни разу за все четыре года не провел ночи вне дома. Добряк не ложился спать, не дождавшись моего возвращения. Такая поистине материнская заботливость сдерживала меня крепче, чем все нравоучения и упреки, какими допекают молодых людей в пуританских семьях. Одинаково чужой во всех слоях парижского общества, я видел светских дам и женщин из буржуазного круга только на прогулках или в театральных ложах, да и то издали, из партера. Если бы в те времена мне сказали: «Вы увидите Каналиса или Камилла Мопена», – меня бросило бы в жар. Знаменитости представлялись мне какими-то божествами, они говорили, ходили, ели не так, как обыкновенные люди. Сколько сказок «Тысячи и одной ночи» бродит в юношеской голове!..