Леонид снял руки с плеч матери.

— К осени все видно станет.

— Да как же оно развиднеется?

— Если на самом деле любит, до осени не забудет, — ответил Леонид. — А я осмотрюсь на целине, обживусь — и тогда позову. А сейчас и звать-то ее туда не поворачивается язык: совсем она ребенок, мама, тяжело ей будет.

Но мать встревожилась еще сильнее…

— Неужто так и уедешь?

— Что ты, мама! — воскликнул Леонид. — Да разве я смогу так уехать? Слушай меня: как только все решится в комитете, обязательно встречусь с ней и поговорю…

— Откройся ты ей, сынок, откройся! — озабоченно попросила мать. — Хоть напоследок, а скажи… Пусть знает, а там уж ее дело. А так ведь оставлять ее нельзя: до осени много воды утечет.

— Знаю, — сказал Леонид.

— Стало быть, одному ехать, — в горестном раздумье заключила Прасковья Михайловна. — Одному тебе жить… — К ней вдруг вернулось то волнение, какое она испытала полчаса назад, узнав о решении сына. Она вновь залилась слезами и начала все сначала, как это и бывает в таких случаях. — Но ведь Алтай-то, Леонидушка, где-то очень далеко? — заговорила она, не в силах противостоять своему желанию удержать сына в Москве и по наивности думая, что ее замечание о дальности Алтая может отрезвить его. — Там же, сказывают, совсем дикий край, сплошная зима! Леонид заулыбался и спросил:

— Мама, а помнишь командира?

— Это какого же? Которого ранило у нашей деревни?

— Ведь его фамилия Зима…

— О господи! — всплеснув руками, воскликнула Прасковья Михайловна. — Вот смутья-ан! Вот смутья-ан!

— Помнишь, как он рассказывал об Алтае?

— Помню, как же! Вот смутья-ан!

— Умер, наверно.

— Помер! — убежденно произнесла Прасковья Михайловна. — Сам помер, а тебя смутил. Какое ведь тяжелое у человека слово! Вон как все вышло!..



9 из 409