
Шли минуты. И казалось, что в неподвижных фигурах сигнальщиков, в орудийных башнях, закрытых, безмолвных, с неподвижно застывшими стволами, в лицах офицеров на мостике, принявших доклад о боеготовности корабля и сейчас молчаливо стоявших, — во всём этом спокойном, неподвижном, молчаливом пропала, исчезла, растворилась без всякого следа негромкая, короткая, но полная особой, огромной энергии команда адмирала: «Экстренная съёмка».
Но она жила. Она жила в тоннах мазута, который по нагревающим его магистралям пошёл из цистерны в цистерну. Она жила в гуле воздушных насосов, погнавших воздух в котельные отделения. Она вспыхнула в руках кочегаров, державших факелы, и, вспыхнув маленьким огнём, превращалась в огромное пламя котлов. Она оживала миллионами теплокалорий, эта короткая, негромкая команда. Передаваясь воде, она превращала её в пар, тугой, могучий, тяжело заворочавшийся в сжимавших его железных тисках.
Она жила в душе каждого, кто около орудий, приборов, на мостике ждал. Ждал голоса, который должен был родиться внизу. И с каждой минутой она росла в этом ожидании, и с каждой минутой ждать становилось трудней.
И вот оттуда, снизу:
— Пар к маневровому клапану подан! Машины к пуску готовы!
Боцманы ждали, что заворочается шпиль и цепь, тяжело позвякивая, поползёт вверх, вытягивая за собой якорь. Но с мостика: «Отдать жвака-галс!» И цепь, тяжёлая якорная цепь, лязгая и грохоча, стала вываливаться за борт и, мелькнув последним звеном своим, отсоединённым от тела корабля, упала в воду на дно. И телеграф под рукой командира корабля, простенький, скромный механизм, приказал: «Малый вперёд!»
