Альфред вдруг очнулся и, пьяно посмотрев на Сидорова, сказал:

- Один из этих подонков перед тем, как Катеньке горло перерезать скотч с ее рта сорвал и спросил: 'Ну, что, сука, уяснила теперь, что у Пархома на конце?'. А она отвернулась от него и сказала тихо:

'Прости меня, папочка…'. Почему она так сказала?

- Не знаю. Спи.

- Я тоже не знаю, - бормотал Альфред, засыпая. - Я Катенькиных родителей никогда не видел…

И я не видел, подумал Сидоров.

3.

Вернувшись в приемную, Сидоров не спеша, убрал остатки еды, допивать водку, не осиленную Альфредом, не стал, поставил кружку на подоконник (проснется Альфред, будет, чем ему опохмелиться), закурил и стал вспоминать Катерину и все четыре года, прожитые с нею в радости и печали.

Пожалуй, радости было больше. Да что там - гораздо больше!

У Сидорова никогда не было такой женщины. Нельзя было назвать

Катерину красавицей - нос с горбинкой, к тому же большеват, да и рот не маленький, подстрижена коротко, по-мальчишечьи. И роста не модельного - от силы метр шестьдесят, но на каблуках ничего.

Черненькая и смуглая, как мулатка. А глаза! Ах, эти черные глаза!

Темно-карие, с какой-то дрессированной искоркой и чертовщинкой. Мимо

Катерины можно было легко пройти и не заметить ее затаившейся привлекательности. Даже, если в эти черные глаза посмотреть. Они могли быть холодными и презрительными, а могли быть сияющими и призывными. А могли…


…На той вечеринке Катя была при полном параде - в черном бархатном платье, полностью закрывающем грудь, но открывающем спину, чуть ли не до самой поясницы, в туфлях на высоких каблуках-шпильках.



24 из 287