Верил он в самую простую природную магию, в битву духа против тяжести материи в годичном круговороте; и верил, что его призраки, раз они настоящие или властны над настоящим в жизни, выступают на его стороне в этой беспощадной всеобщей битве, и с ними заодно еще и карандашные рисунки на больших листах – давнишняя работа одной монахини из Беннингтонской обители, – он иногда водил знакомых смотреть их в Беннингтонский музей. Таких союзников в борьбе за высоту он знал немало: церковная музыка, например, или стихи Рут Томас, и даже его собственная работа, дело его жизни – уход за бессловесными тварями: лошадьми, молочными коровами, пчелами, свиньями, курами и, косвенным образом, людьми.

Он покосился на мальчика, чувствуя угрызения совести, словно малец был над ним судьей. А вслух сказал только: «Ничего, ничего». Он вспомнил, как говорила Эстелл Паркс, тоже подруга Салли: «Ах, этот мир, он такой хрупкий». И кивнул сумрачно. Про его мир мало сказать хрупкий. Разбитый. Ну, да что тут говорить. Но он и сейчас привычно прислушивался к голосу ветра, не прозвучат ли в нем разборчивые слова, и сокрушенно поглядывал в потолок, представляя себе, как его сестра спит там в полном одиночестве, только что не мертвым сном, и ее осаждают видения.

Ему припомнилась жена, а потом могила жены на деревенском кладбище, гладкий могильный камень. «Ах, Джеймс, Джеймс», – бывало, говорила она. Он вздохнул. Глупость одна – эта его злоба. И сегодня, и всегда. Вся жизнь – одна глупость, бессмысленность прущего напролом медведя. Он плохо себе представлял, какой была его жена в годы их молодости. Даже если разглядывал семейный альбом – а это бывало редко, – все равно. Помнил один какой-то случай: как он сажает ее к себе в двуколку; миг напряжения чувств, вроде моментальной фотографии. Воздух тогда был желт.

Он уставился в огонь, ища в его танцующем свете более четкие образы прошлого.



14 из 452