
Спускалась ночь, теплая и тихая. Наш пароход, содрогаясь от стука машины, скользил по морской глади под необъятным куполом лилового неба, усеянного мерцающими звездами.
Моя спутница не говорила больше ни слова. Она дышала медленно, по временам глубоко вздыхала. Потом вдруг поднялась.
— Я пойду спать, — сказала она, — покойной ночи, сударь!
И пожала мне руку.
Я знал с ее слов, что завтра вечером ей предстояло ехать из Бастии в Аяччо дилижансом, который идет через горы и проводит в пути всю ночь.
Я ответил:
— Покойной ночи, сударыня!
И тоже отправился спать в свою каюту.
На следующий день с раннего утра я купил три места в дилижансе, все три для себя одного.
Когда, уже в сумерках, я садился в ветхую карету, готовую тронуться в путь, кучер спросил, не соглашусь ли я уступить местечко одной даме.
Я спросил сердито:
— Какой еще даме?
— Офицерской жене, она тоже едет в Аяччо.
— Скажите этой особе, что я охотно предоставлю ей место.
Она появилась, уверяя, будто бы целый день спала. Извинилась, поблагодарила меня и села в карету.
Кузов дилижанса был чем-то вроде плотно закрытой коробки, куда свет проникал только через дверцы. И вот мы очутились наедине внутри кареты. Лошади бежали рысью, крупной рысью; потом стали подниматься в гору. Сквозь дверцы с опущенными стеклами проникал свежий, пряный запах душистых трав, крепкий запах, который Корсика распространяет далеко кругом, так что моряки узнают его в открытом море, — пьянящий, как аромат тела, как благовонные испарения зеленой земли, напитанные солнцем и разносимые ветром.
Я снова заговорил о Париже, и она снова слушала меня с жадным вниманием. Мои истории становились все более вольными, соблазнительными, полными коварных, двусмысленных слов, тех слов, что разжигают кровь.
Стало совсем темно. Я не видел уже ничего, не различал даже белого пятна, каким еще недавно казалось во мраке лицо молодой женщины. Только фонарь кучера освещал четверку лошадей, шагом подымавшихся в гору.
